Неточные совпадения
Погода была ясная. Всё утро шел частый, мелкий дождик и теперь недавно прояснило. Железные кровли, плиты тротуаров, голыши мостовой, колеса и кожи, медь и жесть экипажей, — всё ярко
блестело на майском солнце. Было 3 часа и самое оживленное время на
улицах.
Перед мальчиком
блеснули нежданным великолепием городские
улицы, заставившие его на несколько минут разинуть рот.
Сияние месяца там и там: будто белые полотняные платки развешались по стенам, по мостовой, по
улицам; косяками пересекают их черные, как уголь, тени; подобно сверкающему металлу
блистают вкось озаренные деревянные крыши, и нигде ни души — все спит.
Я жил тогда в Одессе пыльной…
Там долго ясны небеса,
Там хлопотливо торг обильный
Свои подъемлет паруса;
Там всё Европой дышит, веет,
Всё
блещет югом и пестреет
Разнообразностью живой.
Язык Италии златой
Звучит по
улице веселой,
Где ходит гордый славянин,
Француз, испанец, армянин,
И грек, и молдаван тяжелый,
И сын египетской земли,
Корсар в отставке, Морали.
У нас теперь не то в предмете:
Мы лучше поспешим на бал,
Куда стремглав в ямской карете
Уж мой Онегин поскакал.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной
улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают свет
И радуги на снег наводят;
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным окнам тени ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.
На
улице опять жара стояла невыносимая; хоть бы капля дождя во все эти дни. Опять пыль, кирпич и известка, опять вонь из лавочек и распивочных, опять поминутно пьяные, чухонцы-разносчики и полуразвалившиеся извозчики. Солнце ярко
блеснуло ему в глаза, так что больно стало глядеть, и голова его совсем закружилась, — обыкновенное ощущение лихорадочного, выходящего вдруг на
улицу в яркий солнечный день.
Вдали все еще был слышен лязг кандалов и тяжкий топот. Дворник вымел свой участок, постучал черенком метлы о булыжник, перекрестился, глядя вдаль, туда, где уже
блестело солнце. Стало тихо. Можно было думать, что остробородый дворник вымел арестантов из
улицы, из города. И это было тоже неприятным сновидением.
Проводив ее, Самгин быстро вбежал в комнату, остановился у окна и посмотрел, как легко и солидно эта женщина несет свое тело по солнечной стороне
улицы; над головою ее — сиреневый зонтик, платье металлически
блестит, и замечательно красиво касаются камня панели туфельки бронзового цвета.
Пустынная
улица вывела Самгина на главную, — обе они выходили под прямым углом на площадь; с площади ворвалась пара серых лошадей, покрытых голубой сеткой; они
блестели на солнце, точно смазанные маслом, и выкидывали ноги так гордо, красиво, что Самгин приостановился, глядя на их быстрый парадный бег.
Прыжки осветительных ракет во тьму он воспринимал как нечто пошлое, но и зловещее. Ему казалось, что слышны выстрелы, — быть может, это хлопали двери. Сотрясая рамы окон, по
улице с грохотом проехали два грузовых автомобиля, впереди — погруженный, должно быть, железом, его сопровождал грузовик, в котором стояло десятка два людей, некоторые из них с ружьями, тускло
блеснули штыки.
Опираясь на него, я вышел «на
улицу» в тот самый момент, когда палуба вдруг как будто вырвалась из-под ног и скрылась, а перед глазами очутилась целая изумрудная гора, усыпанная голубыми волнами, с белыми, будто жемчужными, верхушками,
блеснула и тотчас же скрылась за борт. Меня стало прижимать к пушке, оттуда потянуло к люку. Я обеими руками уцепился за леер.
И вот, наконец, она стояла пред ним лицом к лицу, в первый раз после их разлуки; она что-то говорила ему, но он молча смотрел на нее; сердце его переполнилось и заныло от боли. О, никогда потом не мог он забыть эту встречу с ней и вспоминал всегда с одинаковою болью. Она опустилась пред ним на колена, тут же на
улице, как исступленная; он отступил в испуге, а она ловила его руку, чтобы целовать ее, и точно так же, как и давеча в его сне, слезы
блистали теперь на ее длинных ресницах.
Город О… мало изменился в течение этих восьми лет; но дом Марьи Дмитриевны как будто помолодел: его недавно выкрашенные стены белели приветно и стекла раскрытых окон румянились и
блестели на заходившем солнце; из этих окон неслись на
улицу радостные легкие звуки звонких молодых голосов, беспрерывного смеха; весь дом, казалось, кипел жизнью и переливался весельем через край.
Вся
улица вдруг
блеснет, облитая ярким светом.
Вечером, когда садилось солнце, и на стеклах домов устало
блестели его красные лучи, — фабрика выкидывала людей из своих каменных недр, словно отработанный шлак, и они снова шли по
улицам, закопченные, с черными лицами, распространяя в воздухе липкий запах машинного масла,
блестя голодными зубами. Теперь в их голосах звучало оживление, и даже радость, — на сегодня кончилась каторга труда, дома ждал ужин и отдых.
В конце
улицы, — видела мать, — закрывая выход на площадь, стояла серая стена однообразных людей без лиц. Над плечом у каждого из них холодно и тонко
блестели острые полоски штыков. И от этой стены, молчаливой, неподвижной, на рабочих веяло холодом, он упирался в грудь матери и проникал ей в сердце.
И каждую ночь он проходил мимо окон Шурочки, проходил по другой стороне
улицы, крадучись, сдерживая дыхание, с бьющимся сердцем, чувствуя себя так, как будто он совершает какое-то тайное, постыдное воровское дело. Когда в гостиной у Николаевых тушили лампу и тускло
блестели от месяца черные стекла окон, он притаивался около забора, прижимал крепко к груди руки и говорил умоляющим шепотом...
И весь мир был светел и чист, а посреди его — милые, знакомые
улицы Москвы
блистали тем прекрасным сиянием, какое можно видеть только во сне.
Ромашов долго кружил в этот вечер по городу, держась все время теневых сторон, но почти не сознавая, по каким
улицам он идет. Раз он остановился против дома Николаевых, который ярко белел в лунном свете, холодно, глянцевито и странно сияя своей зеленой металлической крышей.
Улица была мертвенно тиха, безлюдна и казалась незнакомой. Прямые четкие тени от домов и заборов резко делили мостовую пополам — одна половина была совсем черная, а другая масляно
блестела гладким, круглым булыжником.
Низко оселись под ним, на лежачих рессорах, покрытые лаком пролетки;
блестит на солнце серебряная сбруя;
блестят оплывшие бока жирнейшего в мире жеребца;
блестят кафтан, кушак и шапка на кучере;
блестит, наконец, он сам, Михайло Трофимов, своим тончайшего сукна сюртуком, сам, растолстевший пудов до пятнадцати весу и только, как тюлень, лениво поворачивающий свою морду во все стороны и слегка кивающий головой, когда ему, почти в пояс, кланялись шедшие по
улице мастеровые и приказные.
Утро было прелестное.
Улицы Франкфурта, едва начинавшие оживляться, казались такими чистыми и уютными; окна домов
блестели переливчато, как фольга; а лишь только карета выехала за заставу — сверху, с голубого, еще не яркого неба, так и посыпались голосистые раскаты жаворонков. Вдруг на повороте шоссе из-за высокого тополя показалась знакомая фигура, ступила несколько шагов и остановилась. Санин пригляделся… Боже мой! Эмиль!
Наступил вечер. Обычно оживленного Белграда нельзя было узнать: кафены и пиварни были закрыты, в домах не видно огня, на
улицах никого — только
блестели ружьями патрули.
Да разве один он здесь Лупетка! Среди экспонентов выставки, выбившихся из мальчиков сперва в приказчики, а потом в хозяева, их сколько угодно. В бытность свою мальчиками в Ножовой линии, на Глаголе и вообще в холодных лавках они стояли целый день на
улице, зазывая покупателей, в жестокие морозы согревались стаканом сбитня или возней со сверстниками, а носы, уши и распухшие щеки
блестели от гусиного сала, лоснившего помороженные места, на которых лупилась кожа. Вот за это и звали их «лупетками».
Солнце точно погасло, свет его расплылся по земле серой, жидкой мутью, и трудно было понять, какой час дня проходит над пустыми
улицами города, молча утопавшими в грязи. Но порою — час и два — в синевато-сером небе жалобно
блестело холодное бесформенное пятно, старухи называли его «солнышком покойничков».
Пошли.
Улица зыбко качалась под ногами, пёстрые дома как будто подпрыгивали и приседали, в окнах
блестели гримасы испуга, недоумения и лицемерной кротости. В светлой, чуткой тишине утра тревожно звучал укоризненный голос Шакира...
Она была в неописанном волнении; голос ее дрожал; на глазах
блистали слезы. Эта женщина, всегда столь скромная, мягкая и даже слабая, вдруг дошла до такого исступления, что помпадур начал опасаться, чтоб с ней не сделалась на
улице истерика.
На другой день был праздник. Вечером весь народ,
блестя на заходящем солнце праздничным нарядом, был на
улице. Вина было нажато больше обыкновенного. Народ освободился от трудов. Казаки через месяц сбирались в поход, и во многих семействах готовились свадьбы.
Тускло
блестит медь желтым, мертвым огнем, люди, опоясанные ею, кажутся чудовищно странными; инструменты из дерева торчат, как хоботы, — группа музыкантов, точно голова огромного черного змея, чье тело тяжко и черно влачится в тесных
улицах среди серых стен.
Всё вокруг густо усеяно цветами акации — белыми и точно золото: всюду
блестят лучи солнца, на земле и в небе — тихое веселье весны. Посредине
улицы, щелкая копытами, бегут маленькие ослики, с мохнатыми ушами, медленно шагают тяжелые лошади, не торопясь, идут люди, — ясно видишь, что всему живому хочется как можно дольше побыть на солнце, на воздухе, полном медового запаха цветов.
На
улице еще было светло, и на ветвях лип пред окнами лежал отблеск заката, но комната уже наполнилась сумраком. Огромный маятник каждую секунду выглядывал из-за стекла футляра часов и, тускло
блеснув, с глухим, усталым звуком прятался то вправо, то влево. Люба встала и зажгла лампу, висевшую над столом. Лицо девушки было бледно и сурово.
В руке Зарубина
блестел револьвер, он взмахивал им, точно камнем, и совал вперёд; на площадку лезли люди с
улицы, встречу им толкались пассажиры вагона, дама визгливо рыдала...
Встречу ему двигалась
улица, вздрагивали, покачиваясь, дома,
блестели стёкла, шумно шли люди, и всё было чуждо.
В комнате было темно и сумрачно. Тесно набитые книгами полки, увеличивая толщину стен, должно быть, не пропускали в эту маленькую комнату звуков с
улицы. Между полками матово
блестели стёкла окон, заклеенные холодною тьмою ночи, выступало белое узкое пятно двери. Стол, покрытый серым сукном, стоял среди комнаты, и от него всё вокруг казалось окрашенным в тёмно-серый тон.
По
улице метался сырой ветер, тени облаков ползали по земле, как бы желая вытереть лужи, на минуту выглядывала луна, и вода в лужах, покрытая тонким льдом,
блестела медью. В этот год зима упрямо не уступала место весне; ещё вчера густо падал снег.
Еще безмолвен город сонный;
На окнах
блещет утра свет;
Еще по
улице мощеной
Не раздается стук карет…
Что ж казначейшу молодую
Так рано подняло? Какую
Назвать причину поверней?
Уж не бессонница ль у ней?
На ручку опершись головкой,
Она вздыхает, а в руке
Чулок; но дело не в чулке —
Заняться этим нам неловко…
И если правду уж сказать —
Ну кстати ль было б ей вязать!
Лариосик. Но тем не менее я водочки достал! Единственный раз в жизни мне повезло! Думал, ни за что не достану. Такой уж я человек! Погода была великолепная, когда я выходил. Небо ясно, звезды
блещут, пушки не стреляют… Все обстоит в природе благополучно. Но стоит мне показаться на
улице — обязательно пойдет снег. И действительно, вышел — и мокрый снег лепит в самое лицо. Но бутылочку достал!.. Пусть знает Мышлаевский, на что я способен. Два раза упал, затылком трахнулся, но бутылку держал в руках.
Его большая голова вертелась во все стороны, голос срывался, глаза налились испугом, на щеках
блестели капли пота или слез. Трактир был полон, трещали стулья и столы, с
улицы теснился в дверь народ, то и дело звенели жалобно разбитые стекла, и Семянников плачевно кричал тонким голосом...
Чем не
блестит эта
улица — красавица нашей столицы!
Садится в изголовьи и потом
На сонного студеной влагой плещет.
Он поднялся, кидает взор кругом
И видит, что пора: светелка
блещет,
Озарена роскошным зимним днем;
Замерзших окон стекла серебрятся;
В лучах пылинки светлые вертятся;
Упругий снег на
улице хрустит,
Под тяжестью полозьев и копыт,
И в городе (что мне всегда досадно),
Колокола трезвонят беспощадно…
Прямо по грязи и по лужам шагал он,
блестя в них красной подкладкой расстегнутого пальто, прямо пересекал
улицы, не замечая ни козырявших городовых, ни экипажей и останавливая их движение; и если бы сверху проследить его ежедневный путь ожидания, то представился бы он причудливым сцеплением прямых и коротких линий, вонзающихся друг в друга, спутывающихся в колючий, болезненно изломанный клубок.
На небе сияют разноцветные плакаты торговых фирм, высоко в воздухе снуют ярко освещенные летучие корабли, над домами, сотрясая их, проносятся с грохотом и ревом поезда, по
улицам сплошными реками, звеня, рыча и
блестя огромными фонарями, несутся трамваи и автомобили; вертящиеся вывески кинематографов слепят глаза, и магазинные витрины льют огненные потоки.
На
улицах было по-прежнему тихо, но из труб домов уже шел дым, в окнах
блестели самовары, и были видны люди; по сизым от росы мосткам вдоль канав прошел густо натоптанный черный след.
Пришла весна. По мокрым
улицам города, между навозными льдинками, журчали торопливые ручьи; цвета одежд и звуки говора движущегося народа были ярки. В садиках за заборами пухнули почки дерев, и ветви их чуть слышно покачивались от свежего ветра. Везде лились и капали прозрачные капли… Воробьи нескладно подпискивали и подпархивали на своих маленьких крыльях. На солнечной стороне, на заборах, домах и деревьях, все двигалось и
блестело. Радостно, молодо было и на небе, и на земле, и в сердце человека.
Утром Катя вышла на
улицу.
Блестели золотые погоны. Повсюду появились господа в крахмальных воротничках, изящно одетые дамы. И странно было: откуда у них это после всех реквизиций?
Ночь морозная дышала
Тихой, крепкой красотой,
Даль туманная
блисталаПод задумчивой луной.
И по
улицам пустынным
Долго-долго я бродил…
Счастье, счастье! Чем, скажи мне,
Чем тебя я заслужил?
Эта грустная улыбка,
Этот тихий разговор.
Этот вздох груди высокой,
Этот дивный долгий взор, —
И кому же?.. О, за что же?
Чем я это заслужил?
Долго ночью этой чудной
Я домой не приходил.
Потом выходишь на
улицу. Бегут извозчичьи лошади. Гимназист с криво сидящим ранцем покупает у грека халву, похожую на замазку. Идет господин,
блестя новым цилиндром. И кажется, все они тоже чуть-чуть дергаются: все чужды душе, мертвы и плоски. И невыразимо смешна их серьезная самоуверенность, их неведение о безвольном своем участии в мировом кинематографе.
Там, между
улицами, паслись стада,
блистали подчас ряды косцов, мелькали жницы в волнах жатвы, кричали перепел и коростель, соловей заливался в пламенных песнях и стон зарезанного умирал, неуслышанный.
Посмотришь с
улицы — палаты; с парадного входа все, как и быть должно, по регламенту палат: комнаты великолепно убранные; мебель, обитая бархатом, стоит чинно, по ранжиру; полы
блестят, хоть глядись в них.
Ясная декабрьская ночь висела над Петербургом. Полная луна обливала весь город своим матовым светом. Мириады звезд
блестели на темном, казалось, бездонном небосклоне. Окутавший весь город снежный покров
блестел как серебро, и на нем виднелись малейшие черные точки, не говоря уже о сравнительно темных полосках
улиц и пригородных дорог.
Опять, но очень близко этот раз, засвистело что-то, как сверху вниз летящая птичка,
блеснул огонь по середине
улицы, выстрелило что-то и застлало дымом
улицу.